Митька промолчал. Он и сам видел, что дело — труба. Съестное на исходе, осталось несколько хлебных лепешек и чуть-чуть сушеного мяса. Хватит на день, ну, если поголодать — на два. Но пища ладно, заметил кассар, по крайности придется поохотиться на кроликов, да и суслики, сказал он, довольно сытная пища — с голоду не выбираешь. Гораздо хуже другое — нет воды. Осталось на самом дне кожаного мешка, и ведь коня еще поить, а он, животина, за раз не меньше ведра выпивает. В селения не сунешься, сцапают.
— Ладно, давай поедим — и будем спать, — устало произнес Харт-ла-Гир.
— А не нападут ночью? — усомнился Митька.
— Сон вовсе не мешает караулить, — усмехнулся кассар. — Ты просто не знаешь. Ты думаешь, наверное, будто у человека всего одна душа, и во сне она улетает в нижние или вышние слои. Простонародье и у нас в это верит, но посвященные знают, что все сложнее. На самом деле у каждого из нас три души. Вышняя душа, имну-тлао, связывает человека с иными слоями, с Верхом и Низом. Именно она сохраняется, когда умирает тело, именно она уходит в нижние пещеры. Вторая душа, имну-глонни, связывает человека с его Кругом. Без нее никто не прожил бы и часа, ибо Круг отвергнет не имеющего с ним части. И третья душа, имну-минао, хранит в себе нашу живую силу. Когда мы спим, имну-тлао действительно покидает нас, имну-глонни остается в теле и с ней ничего не происходит, а вот имну-минао, вылетая из тела, ходит рядом и все видит, и слышит, и хранит связь с двумя другими душами. Если случается что-то, требующее пробуждение, имну-минао притягивает к себе имну-тлао, затем все три души соединяются, и человек встает, полный силы и готовый к бою. Но для этого нужно долго учиться, ибо у обычных людей имну-минау слепа и неразвита. Я воин, и значит, умею управлять своими душами. Так что спи спокойно, нам не придется караулить по очереди. Если же ночью что и случится — замри и ничего не делай без моей команды. Понял?
…Спать хотелось жутко, и Митька, съев через силу пол-лепешки и тоненькую полоску мяса, постелил на траву свое млоэ и улегся, свернувшись калачиком. Последней его мыслью было — «как хорошо, что здесь не водятся комары».
Снилась мама. Почему-то в зимнем пальто, в меховой шапке. Она сидела на кухне и молча смотрела, как из неплотно прикрученного крана капает вода. Капля… пауза… короткая злая струйка… и снова тишина. За окном колышется зелень, там солнце и лето, но здесь, на кухне, зима. Здесь горит люстра, и все равно кажется, что темно.
Никак не удается разглядеть маминого лица — плавает в воздухе какая-то желтоватая дымка, прозрачная, сквозь нее отчетливо видны настенные шкафчики, плита, холодильник, но ее лицо — оно ускользает, расплывается, и только волосы замечаешь, выбивающиеся из-под шапки. Темные, коричневые, но теперь уже тронутые сединой.
Он рвался к ней, кричал: «Я здесь! Я живой! Ты меня слышишь? Слышишь?», но все это было без толку, мама его не замечала. Казалось, она вот так сидит неподвижно уже годы, десятки лет. И сколько ни кричи, сколько ни бейся — не услышит. Между ними невидимая пленка, совсем не жесткая, скорее резиновая. Чем яростнее надавишь — тем сильнее она отталкивает тебя обратно, в ночную степь, в шелестящие травы, полные стрекотом кузнечиков, к острым, прерывистым лучикам звезд, к гаснущему костру.
Еще не раскрыв глаз, Митька понял, что плачет. Беззвучно, незаметно — просто слезы никак не удавалось сдержать, они все текли и текли. Сквозь слезы и костер казался странным малиновым пятном, и Уголек, спящий стоя, был всего лишь бесформенным черным облаком, а кассар — тот и вовсе растаял во тьме.
Может, ушел куда? Типа, по маленькому? Сделав усилие, Митька протер глаза. Почему-то было слегка страшновато. А что, если тот и впрямь ушел? Вообще. Решил, что хватит с него риска, и бросил Митьку одного, в степи, наедине со звездами и травами. Нет, чушь собачья! Этого просто не может быть! Не бросит же Харт-ла-Гир коня!
Он приподнялся на локте и покрутил головой. Конечно же, кассар никуда не делся. Вот он сидит возле почти погасшего костра, сидит, скрестив ноги, держит в правой руке какой-то небольшой, вроде яблока, шарик и, не отрываясь, смотрит на него. Хотя свету костер почти совсем уже не давал, Митька все же понял, что мышцы у кассара напряжены, а по спине, несмотря на ночную прохладу, струится пот. И еще он что-то тихо говорит, но, если прислушаться, можно разобрать слова.
— Я не мог связаться три дня подряд… Нет, глухо… Будто обрезано. Да я понимаю, что война… Ну и чего? Нет, это невозможно… Да, жив и здоров. Пока… Да потому что у нас кончился припас, у нас воды осталось на полдня… в села нельзя, сами же знаете. А этого тем более нельзя! Это будет такой след, что все они сбегутся…
Митька замер, боясь обнаружить себя хотя бы дыханием. Вот это да! Кассар говорил с кем-то далеким и, очевидно, тупым. Говорил точно по мобильнику. То есть этот шарик… это яблочко… Блин!
— Что, неужели никто не может выйти нам навстречу?.. Да, я понимаю, что война… Ах, вот как? Вы думаете, Наставник с этим согласится?.. Теперь уже бесполезно… Нас уже ведут, я не могу отбиваться вечно… Вы же перекрыли мне все потоки… Да понимаю, зачем. Это в городе было разумно, а сейчас сами видите, что творится. Ну хотя бы малые потоки… Иначе я просто не выполню приказ. Знаешь, Тсинлау, не выеживайся, я такой же хаграно, как и ты, с первогодками так разговаривай. Собрание? Короче, что решило Собрание? Даже так… Он надолго замолчал, сгорбившись, и казался сейчас статуей из музея. Действительно, прямо весь закаменел.
Спустя немыслимо долгую минуту кассар хрипло произнес: