Настежь распахнутые ворота никто, однако, не охранял. Они прошли по пустынной улице, где лишь собаки вяло тявкали из-за глиняных заборов. Но дальше, на центральной площади, гудел настоящий муравейник. Харт-ла-Гир на минуту задумался, потом решительно направил коня туда.
Наверное, эта деревня считалась здесь не слишком большой. Несколько не особо длинных улиц, уродливые кособокие дома с соломенными крышами и слепыми провалами окон… Однако толпа на площади показалась Митьке громадной. Человек двести, а то и триста, решил он. Толпа шумела, махала руками, оживленно что-то обсуждая.
Митька, юркнув между спинами, сумел-таки разглядеть, что происходит в центре. А кассару, должно быть, и так все было видно из седла.
В центре площади возвышалась земляная насыпь, и суетилось несколько людей. Высокий, тощий дядька в длинной, едва ли не до пят хламиде, плотный крепыш с недовольным красным лицом, несколько стражников, по случаю жары скинувших доспех, но крепко сжимавших длинные черные копья. А еще там было три врытых в землю заостренных кола. Двое уже были заняты — на них, хрипло воя, корчились совершенно голые, покрытые синяками мужчина и женщина. Третий кол, самый тонкий, оставался пока свободным.
— С ними, единянами, только так и надо, — снисходительно втолковывал стоящий рядом мужик худенькому юноше, то ли сыну, то ли батраку. — Ибо устои разрушают, как вот господин староста изволили выразиться. А все почему — своеволие. Нет чтобы жить честно, как подобает государеву подданному, платить подати, чтить Высоких. Этим, видишь ли, чего-то новенького захотелось… возмечтали о себе. А в жизни закон твердый: виноват — получи. Наказаниями сильна земля олларская, без наказаний не будет и порядка. Смотри, Ульсиу, мотай на ус, что с опасными мечтателями-то бывает…
Юноша Ульсиу, как заметил Митька, изнывал от отцовских поучений, но время от времени изображал заинтересованность. Видимо, знал, что зевать да отворачиваться себе дороже.
Все было ясно. Все как и в той, прошлой деревне. Староста выполняет государственное предписание — казнить единян, буде не отрекутся от своей веры. В животе заныло, тяжелый плотный ком вырос в горле. Не отрываясь, Митька смотрел на умирающих. Отсюда, шагов с тридцати, все было видно как на ладони. Да Митька никогда и не жаловался на зрение. И теперь глядел, как пузырится у них на губах пена, и слышал, как вой постепенно сменяется хрипом. Это сколько же они так мучаются? И главное, сколько еще осталось?
«Ну что же Ты, Единый? — с раздражением подумал он, непроизвольно сжимая кулаки. — Чего Тебе стоит молнией шандарахнуть? Ты же видишь, как они корчатся? А ведь они верили Тебе. Не как я, а по-настоящему! Надеялись, что спасешь. И вот… Сам видишь… Тебе что, наплевать? Или Тебя вообще нет, и они умирают зря?»
Между тем в центре произошли какие-то движения. Протолкавшись где-то сзади, вышли двое стражников, тащивших кого-то мелкого, извивающегося. Приглядевшись, Митька едва не присвистнул. Пацан, на вид лет десяти, щуплый и тоже, как и те, на кольях, голый. Повсюду его тело пересекали свежие, кровоточащие рубцы. Что, и его?!
Багроволицый здоровяк, очевидно, староста, поднял руку. Постепенно площадь смолкла.
— И, наконец, их щенок, тоже прилепившийся к единянскому зловерию! Сказано в Желтых Свитках мудрого Мьяну-ха-Гиури — сын есть плоть от плоти отца и матери своих, и тому же наказанию повинен, ибо семья есть единая сущность. Но велик и справедлив великий государь Айяру-ла-мош-Ойгру, да продлят боги его земное существование и введут в свой светлый чертог после. Повелел он каждого единянина после вразумления болезненного добром спрашивать — готов ли оставить он безумное учение и поклониться Высоким Господам нашим, принеся им установленную жертву? Таковых надлежит миловать и жизни отнюдь не лишать, а направлять в город, где наместник государев поступит с ними по справедливости.
Митька, отшатнувшись, ринулся прочь. Напролом, сквозь толпу. Его толкали, ругали, он словил несколько пинков и подзатыльников, но этого не замечал. Сейчас они, эти звери, эти фашисты… маленького… на кол… Что пацан не отречется, Митька почему-то знал заранее. Ну нельзя же так… нельзя. Если это допустить… это ведь все равно, что самому…
Кассар молча возвышался в седле. Сверху ему все было видно.
— Господин! — дернул его за ногу Митька. — Ну так же нельзя. Ну сделайте же хоть что-нибудь! Он же совсем маленький!
Харт-ла-Гир окинул его ледяным взглядом.
— Забываешься, Митика, — чуть слышно процедил он. — Здесь тебе не степь, здесь люди!
Митька судорожно вздохнул. Что ж, ничего другого больше не оставалось. Пускай потом его кассар хоть плетью, хоть ножом… как того горе-разбойника.
— Вот что, господин, — произнес он свистящим шепотом, потянув кассара за сапог, — мне плевать, как вы потом меня накажете. Но если вы сейчас ничего не сделаете, я прямо туда побегу и закричу, что тоже единянин. И вам тогда все равно придется вмешаться. Или уезжайте, а я останусь тут. Вы меня поняли?
Харт-ла-Гир бешено сверкнул глазами.
— Ах ты дрянь… Я же тебя… Да ты хоть понимаешь, что тут уже ничем нельзя помочь?
— Значит, я пошел, — решительно сказал Митька и развернулся. Очень трудно было сделать первый шаг, до тошноты, до рези в глазах. Острый, недавно вытесанный кол… тут ведь и деревьев-то нет… наверняка с севера привезли… Острый кол, на котором через пять минут, ну, может, десять, придется корчиться Митьке… или вот этому мальчонке, которому сейчас длинный, одетый в хламиду, что-то раздраженно втолковывает. Блин, что делать-то? Шагать туда, сквозь толпу, к возвышению? Он вдруг понял, что просто не может идти. Тело не слушается, тело стало чужим и ничего уже не чувствует — кроме горячей ладони кассара на плече. Тот, оказалось, спешился и сейчас крепко держал Митьку.